Книга «Анатомия слова», автор — Семён Маркович. — стр.3
К вечеру стена выросла на четыре ряда. Хорошая работа, без спешки; я мог бы быстрее, но торговец платил подённо, а не посдельно, Ури это понимал не хуже меня, и мы работали как положено: не так быстро, чтобы остаться без заработка, не так вяло, чтобы выгнали. Пропорция подёнщика — три части лени на одну часть совести; как раствор, только наоборот.
Торговец вышел, потрогал стену, провёл ладонью по шву — жест человека, не отличающего хороший шов от плохого, но желающего показать, что разбирается. Я видел подобное сто раз: заказчик всегда трогает стену, будто может пальцем нащупать враньё.
— Завтра закончишь? — спросил он.
— Послезавтра.
Он поморщился, а жена стояла за его спиной, и я видел, что она хочет сказать мужу: не торгуйся, этот знает дело, — но молчала: при чужих жена не говорит мужу, что делать. Коза тоже молчала; у козы был свой взгляд на сроки, но её никто не спрашивал.
Расплатился он мелкой монетой — три лепты, одна с обломанным краем. Я не спорил: монета с обломанным краем стоит столько же, сколько целая, если не показывать её менялам. Менялы — как отвес: всегда показывают кривое, даже когда ты не просил.
Рынок закрывался. Торговцы складывали товар, ругались с покупателями, пришедшими к закрытию за дешёвым; опрокидывали вёдра с водой на каменные плиты, и вода разбегалась между камнями, унося рыбью чешую, ореховую шелуху и ту мелкую дрянь, которую город производит за день и от которой избавляется к ночи. Пахло кунжутным маслом, прогорклым жиром и тем сладковатым запахом мяса, которое не продали вовремя. У выхода из рыбных рядов мясник точил нож о камень, и искра летела в вечерний воздух, и мальчишка рядом с ним ловил искры ладонями, и ни одну не поймал; мясник на него не смотрел — мальчишка, искры, вечер, всё это повторяется каждый день, и завтра тот же мальчишка будет ловить те же искры, и не поймает.
Я купил лепёшку и горсть маслин. Лепёшка была вчерашняя — я понял по корке: свежая гнётся, вчерашняя трескается, — зато маслины хорошие, жирные, солёные, из тех, что давят руками, а не прессом. Торговка, продавшая мне маслины, была немолодая самаритянка с бельмом на левом глазу; она насыпала горсть, посмотрела на меня здоровым глазом, добавила ещё три штуки просто так и отвернулась. За руки мастера, видно: самаритянка знала, что значат ладони в известковой пыли — ими строят, а не крадут. Вор в Иерусалиме ходит с чистыми руками; это честные грязные.
Ури ушёл к себе в нижний город, к Силоамскому пруду, где его ждали жена и четверо детей; каждый вечер он спешил домой, будто боялся, что за день жизнь его разберут на части, как разбирают леса после стройки. Я жил один, снимал комнату у вдовы на западном склоне — тесную, с низким потолком, с единственным окном на стену соседнего дома. Стена эта была сложена скверно: неровный шов, разнокалиберный камень, песчаный раствор, и каждое утро я просыпался, смотрел на неё и думал — ещё год, и она поедет. Это успокаивало; мир вокруг рушился по расписанию, и в этом была своя надёжность.
Вдова оставила мне на пороге кувшин с водой и миску с чечевичной похлёбкой, накрытую тряпкой от мух. Она делала так каждый вечер — не из доброты: я чинил ей стены бесплатно, и чечевица казалась ей справедливым обменом. Может, и казалась правильно: стена стоит дольше похлёбки, но есть стену не будешь.
Я сел на порог с лепёшкой, маслинами и похлёбкой. Город затихал: последние крики торговцев, лай собак, где-то скрипела ставня, чей-то ребёнок плакал на одной ноте, как плачут от голода, а не от обиды. Кошка пробежала по стене напротив — рыжая, с оторванным ухом, деловитая.
Солнце сползало за крыши, тени ложились на камни длинными полосами, косыми, как трещины. Я доел, вытер руки о колени и только тут заметил: порез на левой ладони, полученный утром, когда камень лопнул по скрытой жилке и край полоснул кожу, — затянулся совсем. Утром была кровь, я замотал руку тряпкой и забыл, а сейчас размотал — под тряпкой розовая полоска, тонкая, уже сухая, похожая на шрам недельной давности.
Странно, но не настолько, чтобы задуматься. На стройке всякое бывает; руки мастера заживают быстрее рук писаря — привыкли.
Я лёг на циновку и закрыл глаза. За стеной соседка пела колыбельную, на арамейском; слов я не разбирал, только мелодию, простую, из тех, что матери передают дочерям, а те своим дочерям, и через сто лет никто не помнит, кто спел первым, но песня живёт — дети засыпают, а значит, работает.
Я засыпал, и день этот ничем не отличался от предыдущего: стена выросла на четыре ряда, торговец заплатил, маслины были хорошие, порез зажил.
На холме за городской стеной ещё стояли три столба, на одном из них ещё висело тело, и кривой гвоздь ещё держал — пока держал — правую руку. Но я уже спал и не думал об этом: чужая смерть, чужая работа, чужой гвоздь, и никакого отношения ко мне и моим стенам он не имел.
В ту ночь мне ничего не снилось, а кривой гвоздь скрипел в темноте, один, на пустом холме, и никто его не слышал.
Кроме дерева.
* * *
Документ
*Из архива крепости Антония, Иерусалим*
*Год от основания Города 786, пред календами апреля*
