– Я вам всю правду скажу: я желаю, чтобы вы меня простили, вместе с вами другой, третий, но все – все пусть лучше ненавидят. Но для того желаю, чтобы со смирением перенести…
– А всеобщего сожаления о вас вы не могли бы с тем же смирением перенести?
– Может быть, и не мог бы. Вы очень тонко подхватываете. Но… зачем вы это делаете?
– Чувствую степень вашей искренности и, конечно, много виноват, что не умею подходить к людям. Я всегда в этом чувствовал великий мой недостаток, – искренне и задушевно промолвил Тихон, смотря прямо в глаза Ставрогину. – Я потому только, что мне страшно за вас, – прибавил он, – перед вами почти непроходимая бездна.
– Что не выдержу? что не вынесу со смирением их ненависти?
– Не одной лишь ненависти.
– Чего же еще?
– Их смеху, – как бы через силу и полушепотом вырвалось у Тихона.
Ставрогин смутился; беспокойство выразилось в его лице.
– Я это предчувствовал, – сказал он. – Стало быть, я показался вам очень комическим лицом по прочтении моего «документа», несмотря на всю трагедию? Не беспокойтесь, не конфузьтесь… я ведь и сам предчувствовал.
– Ужас будет повсеместный и, конечно, более фальшивый, чем искренний. Люди боязливы лишь перед тем, что прямо угрожает личным их интересам. Я не про чистые души говорю: те ужаснутся и себя обвинят, но они незаметны будут. Смех же будет всеобщий.
– И прибавьте замечание мыслителя, что в чужой беде всегда есть нечто нам приятное.
– Справедливая мысль.
– Однако же вы… вы-то сами… Я удивляюсь, как дурно вы думаете про людей, как гадливо, – с некоторым видом озлобления произнес Ставрогин.
– А верите, я более по себе судя сказал, чем про людей! – воскликнул Тихон.
– В самом деле? да неужто же есть в душе вашей хоть что-нибудь, что вас здесь веселит в моей беде?
– Кто знает, может, и есть. О, может, и есть!
– Довольно. Укажите же, чем именно я смешон в моей рукописи? Я знаю чем, но я хочу, чтоб указали вы вашим пальцем. И скажите поциничнее, скажите именно со всею тою искренностью, к которой вы способны. И еще повторю вам, что вы ужасный чудак.
– Даже в форме самого великого покаяния сего заключается уже нечто смешное. О, не верьте тому, что не победите! – воскликнул он вдруг почти в восторге, – даже сия форма победит (указал он на листки), если только искренно примете заушение и заплевание. Всегда кончалось тем, что наипозорнейший крест становился великою славой и великою силой, если искренно было смирение подвига. Даже, может, при жизни вашей уже будете утешены!..
– Итак, вы в одной форме, в слоге, находите смешное? – настаивал Ставрогин.
– И в сущности. Некрасивость убьет, – прошептал Тихон, опуская глаза.
– Что-с? некрасивость? чего некрасивость?
– Преступления. Есть преступления поистине некрасивые. В преступлениях, каковы бы они ни были, чем более крови, чем более ужаса, тем они внушительнее, так сказать, картиннее; но есть преступления стыдные, позорные, мимо всякого ужаса, так сказать, даже слишком уж не изящные…
Тихон не договорил.
– То есть, – подхватил в волнении Ставрогин, – вы находите весьма смешною фигуру мою, когда я целовал ногу грязной девчонки… и все, что я говорил о моем темпераменте и… ну и все прочее… понимаю. Я вас очень понимаю. И вы именно потому отчаиваетесь за меня, что некрасиво, гадливо, нет, не то что гадливо, а стыдно, смешно, и вы думаете, что этого-то я всего скорее не перенесу?
Тихон молчал.
– Да, вы знаете людей, то есть знаете, что я, именно я, не перенесу… Понимаю, почему вы спросили про барышню из Швейцарии, здесь ли она?
– Не приготовлены, не закалены, – робко прошептал Тихон, опустив глаза.
– Слушайте, отец Тихон: я хочу простить сам себе, и вот моя главная цель, вся моя цель! – сказал вдруг Ставрогин с мрачным восторгом в глазах. – Я знаю, что только тогда исчезнет видение. Вот почему я и ищу страдания безмерного, сам ищу его. Не пугайте же меня.
– Если веруете, что можете простить сами себе и сего прощения себе в сем мире достигнуть, то вы во все веруете! – восторженно воскликнул Тихон. – Как же сказали вы, что в Бога не веруете?
Ставрогин не ответил.
– Вам за неверие Бог простит, ибо Духа Святого чтите, не зная Его.
– Кстати, Христос ведь не простит, – спросил Ставрогин, и в тоне вопроса послышался легкий оттенок иронии, – ведь сказано в книге: «Если соблазните единого от малых сих» – помните? По Евангелию, больше преступления нет и не может <быть>. Вот в этой книге!
Он указал на Евангелие.
– Я вам радостную весть за сие скажу, – с умилением промолвил Тихон, – и Христос простит, если только достигнете того, что простите сами себе… О нет, нет, не верьте, я хулу сказал: если и не достигнете примирения с собою и прощения себе, то и тогда Он простит за намерение и страдание ваше великое… ибо нет ни слов, ни мысли в языке человеческом для выражения всех путей и поводов Агнца, «дондеже пути его въявь не откроются нам». Кто обнимет его, необъятного, кто поймет всего, бесконечного!
Углы губ его задергались, как давеча, и едва заметная судорога опять прошла по лицу. Покрепившись мгновение, он не выдержал и быстро опустил глаза.
Ставрогин взял с дивана свою шляпу.
– Я приеду и еще когда-нибудь, – сказал он с видом сильного утомления, – мы с вами… я слишком ценю удовольствие беседы и честь… и чувства ваши. Поверьте, я понимаю, почему иные вас так любят. Прошу молитв ваших у Того, которого вы так любите…
– И вы идете уже? – быстро привстал и Тихон, как бы не ожидав совсем такого скорого прощания. – А я… – как бы потерялся он, – я имел было представить вам одну мою просьбу, но… не знаю как… и боюсь теперь.
– Ах, сделайте одолжение. – Ставрогин немедленно сел, имея шляпу в руке. Тихон посмотрел на эту шляпу, на эту позу, позу человека, вдруг сделавшегося светским, и взволнованного, и полупомешанного, дающего ему пять минут для окончания дела, и смутился еще более.
