– Понимаю теперь! – вскричал я с жаром. – И какое право имели вы их так сопоставить?
– Но, mon cher, не давите же меня окончательно, не кричите на меня; я и то весь раздавлен, как… как таракан, и, наконец, я думаю, что всё это так благородно. Предположите, что там что-нибудь действительно было… en Suisse[89 - в Швейцарии (фр.).]… или начиналось. Должен же я спросить сердца их предварительно, чтобы… enfin, чтобы не помешать сердцам и не стать столбом на их дороге… Я единственно из благородства.
– О боже, как вы глупо сделали! – невольно сорвалось у меня.
– Глупо, глупо! – подхватил он даже с жадностию. – Никогда ничего не сказали вы умнее, c’еtait b?te, mais que faire, tout est dit.[90 - это было глупо, но что делать, всё решено (фр.).] Всё равно женюсь, хоть и на «чужих грехах», так к чему же было и писать? Не правда ли?
– Вы опять за то же!
– О, теперь меня не испугаете вашим криком, теперь пред вами уже не тот Степан Верховенский; тот похоронен; enfin, tout est dit.[91 - словом, всё решено (фр.).] Да и чего кричите вы? Единственно потому, что не сами женитесь и не вам придется носить известное головное украшение. Опять вас коробит? Бедный друг мой, вы не знаете женщину, а я только и делал, что изучал ее. «Если хочешь победить весь мир, победи себя», – единственно, что удалось хорошо указать другому такому же, как и вы, романтику, Шатову, братцу супруги моей. Охотно у него заимствую его изречение. Ну, вот и я готов победить себя, и женюсь, а между тем что завоюю вместо целого-то мира? О друг мой, брак – это нравственная смерть всякой гордой души, всякой независимости. Брачная жизнь развратит меня, отнимет энергию, мужество в служении делу, пойдут дети, еще, пожалуй, не мои, то есть разумеется, не мои; мудрый не боится заглянуть в лицо истине… Липутин предлагал давеча спастись от Nicolas баррикадами; он глуп, Липутин. Женщина обманет само всевидящее око. Le bon Dieu,[92 - Господь бог (фр.).] создавая женщину, уж конечно, знал, чему подвергался, но я уверен, что она сама помешала ему и сама заставила себя создать в таком виде и… с такими атрибутами; иначе кто же захотел наживать себе такие хлопоты даром? Настасья, я знаю, может, и рассердится на меня за вольнодумство, но… Enfin, tout est dit.
Он не был бы сам собою, если бы обошелся без дешевенького, каламбурного вольнодумства, так процветавшего в его время, по крайней мере теперь утешил себя каламбурчиком, но ненадолго.
– О, почему бы совсем не быть этому послезавтра, этому воскресенью! – воскликнул он вдруг, но уже в совершенном отчаянии, – почему бы не быть хоть одной этой неделе без воскресенья – si le miracle existe?[93 - если чудеса бывают (фр.).] Ну что бы стоило провидению вычеркнуть из календаря хоть одно воскресенье, ну хоть для того, чтобы доказать атеисту свое могущество, et que tout soit dit![94 - и пусть всё будет кончено (фр.).] О, как я любил ee! двадцать лет, все двадцать лет, и никогда-то она не понимала меня!
– Но про кого вы говорите; и я вас не понимаю! – спросил я с удивлением.
– Vingt ans! И ни разу не поняла меня, о, это жестоко! И неужели она думает, что я женюсь из страха, из нужды? О позор! тетя, тетя, я для тебя!.. О, пусть узнает она, эта тетя, что она единственная женщина, которую я обожал двадцать лет! Она должна узнать это, иначе не будет, иначе только силой потащат меня под этот се qu’on appelle le[95 - так называемый (фр.).] венец!
Я в первый раз слышал это признание и так энергически высказанное. Не скрою, что мне ужасно хотелось засмеяться. Я был не прав.
– Один, один он мне остался теперь, одна надежда моя! – всплеснул он вдруг руками, как бы внезапно пораженный новою мыслию, – теперь один только он, мой бедный мальчик, спасет меня и – о, что же он не едет! О сын мой, о мой Петруша… и хоть я недостоин названия отца, а скорее тигра, но… laissez-moi, mon ami,[96 - оставьте меня, мой друг (фр.).] я немножко полежу, чтобы собраться с мыслями. Я так устал, так устал, да и вам, я думаю, пора спать, voyez-vous,[97 - вы видите (фр.).] двенадцать часов…
Глава четвертая
Хромоножка
I
Шатов не заупрямился и, по записке моей, явился в полдень к Лизавете Николаевне. Мы вошли почти вместе; я тоже явился сделать мой первый визит. Они все, то есть Лиза, мама и Маврикий Николаевич, сидели в большой зале и спорили. Мама требовала, чтобы Лиза сыграла ей какой-то вальс на фортепиано, и когда та начала требуемый вальс, то стала уверять, что вальс не тот. Маврикий Николаевич, по простоте своей, заступился за Лизу и стал уверять, что вальс тот самый; старуха со злости расплакалась. Она была больна и с трудом даже ходила. У ней распухли ноги, и вот уже несколько дней только и делала, что капризничала и ко всем придиралась, несмотря на то что Лизу всегда побаивалась. Приходу нашему обрадовались. Лиза покраснела от удовольствия и, проговорив мне merci, конечно за Шатова, пошла к нему, любопытно его рассматривая.
Шатов неуклюже остановился в дверях. Поблагодарив его за приход, она подвела его к мама.
– Это господин Шатов, про которого я вам говорила, а это вот господин Г– в, большой друг мне и Степану Трофимовичу. Маврикий Николаевич вчера тоже познакомился.
– А который профессор?
– А профессора вовсе и нет, мама.
– Нет, есть, ты сама говорила, что будет профессор; верно, вот этот, – она брезгливо указала на Шатова.
– Вовсе никогда я вам не говорила, что будет профессор. Господин Г—в служит, а господин Шатов – бывший студент.
– Студент, профессор, всё одно из университета. Тебе только бы спорить. А швейцарский был в усах и с бородкой.
– Это мама сына Степана Трофимовича всё профессором называет, – сказала Лиза и увела Шатова на другой конец залы на диван.
– Когда у ней ноги распухнут, она всегда такая, вы понимаете, больная, – шепнула она Шатову, продолжая рассматривать его всё с тем же чрезвычайным любопытством и особенно его вихор на голове.
– Вы военный? – обратилась ко мне старуха, с которою меня так безжалостно бросила Лиза.
– Нет-с, я служу…
